nilsky (nilsky_nikolay) wrote,
nilsky
nilsky_nikolay

Categories:

Темпора мутантур, а мы все те же. Часть 4

«Вопрос об отношении России к Западу во второй половине XVIII века»

IX
Впрочем, надо и то сказать: апологетические цели можно было преследовать, не придерживаясь определенного исторического воззрения. Даже удобнее было выступать в литературный поход, не обременяя себе тяжелым теоретическим багажом. Екатерина II как нельзя более убедительно доказала это своей полемикой: с аббатом Шаппом.
В. О. Ключевский заметил, что, хотя в уме ей никто не отказывал, кроме ее мужа, который был очень плохим судьей в этой области, однако, она не поражала ни глубиной, ни блеском своего ума. Высокоталантливый историк имел полное право выразиться более резко: Екатерина II отличалась умом очень деятельным, но при этом крайне поверхностным. Всякий раз, когда она имела неосторожность пускаться в теорию, она беспомощно запутывалась в понятиях, оперировать с которыми было, кажется, не так уже трудно. Вспомним шестую главу ее пресловутого «Наказа» («О законах вообще»).
Мы узнаем от нее там, что над человеком господствуют многие «вещи»: вера, климат, законы, правила, принятые в основание от правительства, примеры дел прешедших, нравы, обычаи. Но если мы захотим выяснить себе, не существует ли между этими «вещами» причинной связи, и не оказывает ли, например, климат решающего влияния на нравы и обычаи (в чем убежден был Болтин), то услышим нечто поистине странное.
Екатерина сообщала, что «природа и климат царствуют почти одни во всех диких народах. — Обычаи управляют китайцами. — Законы владычествуют мучительно над Японией. — Нравы некогда устраивали жизнь Лакедемонян. — Правила, принятые в. основание от властей, и древние, нравы обладали Римом». В этой густой каше нет даже намека на попытку составить себе сколько-нибудь стройный взгляд на ход исторического процесса. Да Екатерина и не чувствовала нужды в таком взгляде. Она до последней степени развязно обращалась со всеми этими «вещами», сваленными ею в одну беспорядочную кучу. Иногда она как будто подсмеивалась над учением о решающем действии климата. Так, из неуклюжих рассуждений аббата Шаппа о грубости нервного сока у русских людей и о вероятных социологических последствиях этого физиологического явления она, с совершенно уместной здесь иронией, сделала тот вывод, что «недостаток гениальности у Русских, по-видимому, есть следствие почвы и климата». Но в первой же главе своего «Наказа» она сочла нужным обратиться к учению о климате в важном вопросе о том, есть ли Россия «европейская держава». Екатерина утверждала, что — да, и следующим образом доказывала это мнение: «Перемены, которые в России предприял Петр Великий, тем удобнее успех получили, что нравы, бывшие в то время, совсем не сходствовали с климатом и принесены были к нам смешением разных народов и завоеваниями чуждых областей. Петр Великий, вводя нравы и обычаи Европейские в Европейском народе, нашел тогда такие удобности, каких он и сам не ожидал».
Здесь выходит, что успех Петровской реформы обеспечен был действием климата. Но не думайте, что Екатерина расположена была серьезно размышлять о влиянии географической среды на историческое развитие народов. Она довольствовалась тем, ходячим тогда, представлением, что развитие это определяется преимущественно, чтобы не сказать исключительно, деятельностью государей. В ее «Записках касательно российской истории» есть чрезвычайно характерные в этом смысле строки. «Известно, — говорит она там, — что народы и языки народов мудростью и тщанием высших правителей умножаются и распространяются. Каков государь благоразумен, о чести своего народа и языка прилежен, потому и язык того народа процветет. Многие народные языки исчезли от противного сему». Значит, даже история языка объясняется деятельностью государей. Трудно сказать, в самом ли деле верила Екатерина в такое всемогущество законодательной власти. Ее крайне осторожное отношение к крепостному праву и вообще ее решительное нежелание «писать» на щекотливой коже дворянства законы, невыгодные для этого сословия, показывают, что на практике она никогда не забывала о фактических пределах своей власти. Но в теории она легко могла забыть о них именно вследствие весьма ограниченной своей способности и очень малой склонности к теоретическому мышлению. И уж конечно она всеми силами старалась убедить россиян, что их «блаженство» всецело находится в руках Семирамиды Севера. Чтобы достичь этой цели, она готова была всячески насиловать всякую теорию.
«История, или Записки Российской истории, предпринимаемые по моему согласию и утверждению, — говорит она в одном письме к А. С. Мордвинову, — не могут иметь другого вида и цели, кроме прославления Государства и дабы служить потомству предметом соревнования и зерцалом. Всякое другое, менее блистательное направление, было бы вредно».
Это письмо написано через 20 лет по выходе «Антидота». Но сильнейшая склонность к «блистательному направлению» как в истории, так и в публицистике вполне свойственна была Екатерине уже и в то время, когда она выступала в литературный поход против аббата Шаппа. И как тогда, так и потом «прославление Государства» совпадало, в ее глазах, с прославлением государыни. Главная ошибка аббата состояла в том, что он неодобрительно отзывался о стране, в которой царствовала Фелица. Эту его ошибку и должен был поправить «Антидот».
Екатерина принялась за дело даже чересчур усердно.
Описывая Нижний Новгород, аббат Шапп сказал, что он построен из дерева, подобно почти всем городам России. Екатерина сочла нужным отозваться на его описание таким сообщением:
«Этот город сгорел в 1767 году, и его перестроили из кирпича и камея, по правильному плану, как и все города, с которыми случилось это несчастие в царствование Императрицы Екатерины II, например, Тверь, которая уже отстроена, благодаря трем стам тысячам рублей».
Неправда этого сообщения вряд ли могла ускользнуть от внимания русских читателей. Но раздраженная «ученица Вольтера» позабыла всякую осторожность. Она сочла нужным и возможным удивиться тому, что «некоторые льстецы посоветовали Петру III объявить свободным дворянство, как будто бы оно не было всегда свободным». Если верить блистательной представительнице блистательного направления в истории, то наши дворяне прежде могли оставлять службу по своему собственному усмотрению, и только Петр I, после битвы при Нарве, увидел себя вынужденным ограничить, — очевидно, только на время, — эту вольность его. Екатерина, по всей вероятности, и тогда уже достаточно хорошо знала историю внутреннего быта Московского государства, чтобы знать, как мало соответствовало действительности ее смелое утверждение. Но... «всякое другое, менее блистательное направление, было бы вредно».
Екатерина весьма недурно осведомлена была о крайне тяжелом положении русского крестьянства. Она не однажды сама давала это понять своим приближенным. Но если, будучи недурно осведомлена об этом положении, она способна была издавать указы, еще больше его отягчавшие, то, разумеется, она не могла уважать требования истины там, где нужно было опровергнуть нескромного и непочтительного иностранца. «Положение простонародья в России, — писала она, — не только не хуже, чем во многих иных странах, но... в большинстве случаев оно даже лучше. Народ менее подвергается мелким поборам и знает наверное, что должен платить: в повинностях нет ничего произвольного; раз уплативши их, он почти совершенно волен в своих действиях».
Так как «Антидот», наверно, был знаком Болтину, то ясно, откуда заимствовал ученый генерал-майор свое радужное представление о быте русского «земледельца». Вполне возможно, что и Фонвизину случалось заглядывать в полемическое произведение Екатерины. Если это в самом деле было так, то и он обязан ей отрадной уверенностью в том, что трудящемуся населению России живется лучше, нежели рабочему народу западных стран. Во всяком случае нельзя не признать, что «блистательное направление» литературной деятельности Екатерины имело значительное влияние на ход развития нашей общественной мысли. Оно понравилось многим идеологам дворянства.
Екатерина недоумевала, почему, когда Шапп говорил о России, у него было «постоянно на устах слово раб». Единственное объяснение этой странности видела она в его злобе, «которая предпочитает слова и выражения наиболее годные для того, чтобы представлять вещи в низком виде». Если бы злоба не вводила французского аббата в заблуждение, то он понял бы, что не только русский крестьянин, но и всякий вообще русский обыватель пользуется на деле большей свободой, чем жители западноевропейских государств. С своей стороны, автор «Антидота» был непоколебимо убежден в этом.
«Если, — уверял он, — мы сравним состояние каждого с тем же состоянием во многих других странах Европы, то мы легко докажем, что в России граждане (sic!) наименее стеснены, наименее подвержены мелочным придиркам; что все повинности известны и что, впрочем, они делают приблизительно, что хотят (!); что правительством наказывается лишь нарушение законов; что эти законы, хотя и многочисленны и в некоторых случаях даже противоречат друг другу, но далеко не в той степени, как ворохи законов в других странах... Легко было бы доказать, что наши законы, каковы бы они ни были, еще самые простые в Европе и во многом самые ясные и разумные».
Депутаты, заседавшие в Комиссии об Уложении, далеко не так уверены были в благополучии своих избирателей. Они с завистью указывали на права и преимущества «счастливых» жителей Западной Европы. Но ведь их жалобы не могли дойти до аббата Шаппа и не могли послужить ему оружием против, автора «Антидота»! Этому последнему известно было, как плохо знакомы иностранцам частности русской общественно-политической жизни, и потому он не стеснялся в своих утверждениях.
Бойкая и бесцеремонная Екатерина не упускала случая перейти в наступление. Довольно хорошо знавшая слабые стороны тогдашнего государственного управления в западных странах, она упорно твердила, что на Западе живется хуже, чем в России. И едва ли не раньше всех наших Стародумов она стала употреблять тот полемический прием, в котором В. О. Ключевский нашел зачаток сравнительного исторического метода.
«Вам нечем попрекать нас, — отвечала она французу Шаппу: — правда, у вас не ссылают в Сибирь, потому что у вас ее нет; Канада у вас отнята Англичанами и во времена кардинала Ришелье ее у вас не было; но Бордосские ланды, Олонские пески разве не служат местами изгнания? А чрезвычайные комиссии, а Бастилия, а Шато-тромпет и прочие подобные места, охотник вы до них, г. аббат? Говорят, они не пустеют, благодаря удобному изобретению: lettres de cachet, подписанных в виде бланков, что конечно, вполне обеспечивает граждан; малейшая интрига, если имеешь врага, может разрушить счастие целого семейства». Подобные строки должны были производить на рассудительного и беспристрастного русского читателя такое впечатление, какого едва ли ожидал и желал их автор. Если он даже и убеждался в том, что французам, действительно, нечем попрекать нас, то он все-таки мог спросить себя: что же в этом утешительного? Разве русским «гражданам», по произволу администрации ссылаемым в Сибирь, легче от того, что в бордосских ландах тоже бедствуют жертвы самовластья? И легче ли тем, которые попадают в казематы русских крепостей, от того, что Бастилия тоже имеет своих узников? Но для того, чтобы возникали такие вопросы в голове русского читателя «Антидота», ему нужно было обладать именно беспристрастием, которое не всегда имелось у представителей тогдашней русской интеллигенции. Общественная жизнь налагала свою печать на общественную мысль. Господство крепостничества во внутренних отношениях России заставляло людей, заинтересованных в его поддержании, утешаться даже такими соображениями, в которых на самом деле не было ровно ничего утешительного. Хорошо знавшая человеческие слабости, Екатерина, должно быть, сознательно рассчитывала на это обстоятельство, когда прибегала к своему, несколько рискованному, сравнительно-историческому приему.
Но что больше всего поражает в «Антидоте», так это наивное и вместе беспредельное самохвальство его автора. Опровергая то замечание Шаппа, что никто в России не смеет мыслить и что деспотизм заглушает там ум, талант и всякого рода чувства, Екатерина пишет: «Наше правительство, далекое от того, чтобы подавлять ум, таланты и чувства всякого рода, занято лишь тем, что поощряет и награждает ум, таланты и все чувства честные и полезные обществу. Могут ли русские не мыслить, как скоро у них перед глазами книга, продиктованная всеми чувствами, делающими честь человечеству и подписанная собственной рукой их Императрицы — хочу сказать Наказ для составления нового уложения?»
В другом месте, говоря о началах, положенных в основу «Наказа», Екатерина, с увлечением превозносящая Екатерину, говорит: «Эти начала возбуждают удивление Европы и в особенности людей разумных, число которых, правда, на свете не велико».
Она могла бы прибавить, что эти, возбуждающие удивление Европы, начала, по ее же собственному выражению, «награблены» были у французских просветителей, и что она никогда не имела намерения воплотить их в русскую жизнь. Но этого она, разумеется, не прибавила...
При своей беззаботности насчет теории и свободе от определенного исторического взгляда, Екатерина могла с большим удобством повторять: люди — везде люди. И она охотно повторяла это общее место. Но, охотно его повторяя, она сочла полезным воспеть хвалу русскому национальному характеру.
«Ученой Дружине» старая, — допетровская, — Русь представлялась темным царством суеверия, грубости, невежества и застоя. При Екатерине II, рядом с сильнейшей идеализацией Петровской эпохи, в нашей литературе возникает стремление пересмотреть суровый приговор, вынесенный московской старине птенцами гнезда Петрова. Мы еще встретимся с этим стремлением у Новикова. Пока же заметим, что сильнее всего выразилось оно именно в «Антидоте», автор которого так охотно повторял: люди — везде люди.
Сильно разойдясь тут со своим «учителем» Вольтером, она решительно отвергла то утверждение Шаппа, что, вплоть до воцарения Петра I, Россия погружена была во мрак невежества. «Мы сказали и повторяем, — писала она: — до царствования царя Федора Ивановича мы шли ровным шагом со всеми прочими нациями Европы, за исключением, быть может, Италии, и лишь смуты, последовавшие за смертию этого государя, замедлили наше развитие».
Не уступая западным странам в образовании, старая Русь, — Русь до Смуты, — далеко оставляла их за собою в области нравственности. Тут у автора «Антидота» получается настоящая идиллия.
«Разводы были почти неизвестны. Дети имели большое уважение к своим отцам и матерям». Но больше всего умиляла Екатерину приписка, будто бы включавшаяся у нас во все договоры и сводившаяся к тому, что стороне, нарушившей свое слово, будет стыдно.
«Итак, — с торжеством восклицает она — стыд был тогда наисильнейшей сдержкою, которую налагали на себя, как поп plus ultra. Полагаю, что нет страны, которая могла бы представить в пользу своих нравов свидетельство столь же красноречивое, как эту формулу. Ее стали опускать лишь когда перестали жить, как жили прежде, когда нравы стали менее простыми. Эту перемену, по-видимому, можно отнести ко времени смут, волновавших государство и семью после царя Ивана Васильевича; до тех пор нравы были очень просты».
Может показаться непонятным существование жестоких уголовных наказаний в стране, отличавшейся такой исключительно хорошей нравственностью. Но Екатерина за словом в карман не лезла. Она уверяет, что розги и кнут перешли к нам от... римлян! И вообще, оказывается, что «все подобные ужасы, к несчастью, заимствованы нами у других народов». Отсюда, вполне естественно, вытекал тот, приятный для нашего национального самолюбия, вывод, что не Россия должна подражать западным, народам, а западные народы — России. «Пусть же эти последние, — советует Екатерина, — в свою очередь последуют нашему примеру, если они разумны, и преобразуют свой уголовный суд на основании главы X Наказа Императрицы Екатерины для составления уложения, который был запрещен в Париже и в Константинополе».
Итак, Петр I учился у Запада, а Екатерина II сама учит Запад...
В нашей литературе XIX столетия идеализация старого русского быта вызывалась иногда желанием передовых писателей дать историческое обоснование своей демократической программе. Поэтому, — замечу мимоходом, — идеализации подвергалась тогда больше Русь удельно-вечевой эпохи, нежели Русь времен московских великих князей и царей. Само собою разумеется, что Екатерина II никак не могла увлекаться, «вольностью» доброго старого времени, да и не имела о ней ни хорошего, ни дурного представления. Она самого Рюрика считала самодержавным государем... не лишенным даже некоторой склонности к «просвещению». Отнюдь не демократические порывы побудили ее к идеализации старых русских нравов. Идеализация эта у нее имела смысл превознесения тех сторон русской жизни, благодаря которым сложилась и окрепла беспредельно власть русских монархов. «Нет в Европе народа, который бы более любил своего Государя, был бы искреннее к нему привязан, чем русский», — писала Екатерина. Правда, всему цивилизованному миру известно было, как много дворцовых переворотов пережила Россия в течение XVIII столетия. Эти перевороты могли возбудить у иностранцев сомнение относительно привязанности русского народа к своим государям. Однако Екатерина не смущалась и этим. Она писала:
«Я на это скажу вещь, которая удивит многих, а именно, что в России никогда не происходило революции, разве когда нация чувствовала, что впадает в ослабление. У нас были царствования жестокие, но мы всегда с трудом переносили лишь царствования слабые. Наш образ правления, по своему складу, требует энергии; если ее нет, то недовольство делается всеобщим, и вследствие его, если дела не идут лучше, происходят революции».
Значит, при беспримерной в Европе любви русского народа к своим государям, нужно было только придать «нашему образу правления» побольше энергии, чтоб обезопасить себя от революционных попыток. В энергии у Екатерины II недостатка не было. И она умела находить себе энергичных помощников. Поэтому ей оставалось только осыпать похвалами характер русского народа и считать его идеализацию делом глубокой государственной мудрости. Во всяком случае, наша «государыня-публицист» превзошла всех современных ей русских писателей своим усердием по части такой идеализации в охранительном направлении.
Излишне говорить, что идеализация эта, равно как и все полемические выступления Екатерины против иностранных хулителей русских порядков, ничего не дала для сколько-нибудь серьезного и плодотворного решения вопроса о том, как может и как должна Россия относиться к Западу.

X
Екатерина II рассматривала вопрос об отношении России к Западу, — а стало быть, и о Петровской реформе, — с точки зрения своего личного интереса. Это значит, что, высказываясь об этом вопросе, она руководствовалась не указаниями теории, а соображениями практического расчета. Она писала то, что, по ее мнению, могло быть в данное время полезно для упрочения ее власти или для распространения ее славы. Точка зрения Болтина была не личной, а сословной. Поэтому его кругозор был значительно шире. В пределах этого кругозора отчасти находилось место и для внимательного отношения к требованиям теории. Мы видели, однако, что Болтин переставал считаться с ними там, где им противоречил сословный дворянский эгоизм. Когда внушения сословного эгоизма сталкивались с требованиями теории, Болтин из ученого исследователя превращался в «апологиста».
Это было неизбежно. Это повторялось и повторяется со всеми исследователями и публицистами, подчиняющимися влиянию сословного (или классового) эгоизма. Идеологи русского дворянства не составляли исключения из общего правила. Мы уже знаем, как сильно подчинялся внушениям сословного дворянского эгоизма кн. M. M. Щербатов при своих выступлениях в Комиссии об Уложении.
Кн. М. М. Щербатов (1733 —1790 гг.) был во второй половине XVIII века едва ли не самым замечательным идеологом русского дворянства. Но дворянская идеология имела у него свой особый оттенок. Между тем как Болтин, в борьбе между породой и чином, стоял на стороне этого последнего, Щербатов уже в Комиссии горячо защищал породу.
Позицией, занятой им в этой борьбе, определилось и его отношение к Петровской реформе.
Как идеолог дворянства, он вообще не мог одобрить те ее стороны и те ее последствия, которые невыгодно отразились на интересах служилого сословия. И тут он временами очень близко подходил к бескорыстному служению родине. Невозможно было держаться такого мнения, не представляя себе в очень привлекательном свете нравов старинного дворянства. Этого мало. Русский исторический процесс все более и более вынуждал породу давать дорогу чину. Ввиду этого, у идеологов породы естественно возникала склонность к идеализации прошлого. Но Петровская реформа не щадила прошлого. Поэтому, даже признавая историческую необходимость реформы, идеологи породы должны были делать по ее поводу более значительные оговорки, нежели идеологи чина.
Любопытно, что Щербатов даже в своей идеализации старины выступает перед нами писателем, испытавшим на себе влияние просветительной французской литературы. В этой литературе жизнь первобытных народов довольно часто изображалась в самом привлекательном виде. В таком же виде представлялась, она и Щербатову. «Худы ли или хороши их законы, — говорил он об этих народах, — они им строго последуют; обязательства их суть священны и почти не слышно, чтоб когда кто супруге или ближнему изменил; твердость их есть невероятна; они за честь себе считают не токмо без страху, но и с презрением мученей умереть». Но всего любопытнее, что к числу хороших сторон первобытного общества наш родовитый защитник крепостного права относит его коммунистический строй и обусловленное этим строем отсутствие эксплуатации одной части его членов другою. «Щедрость их (первобытных народов. — Г. П.) похвальна, — продолжает он, — ибо все, что общество трудами своими приобретает, то все равно в обществе делится, и нигде я не нашел, чтобы дикие странствующие и непросвещенные народы похитили у собратий своих плоды собственных своих (их? — Г. П.) трудов, дабы свое состояние лучше других сделать».
При таком взгляде Щербатова на первобытное коммунистическое общество несколько странное впечатление производит переход его к «состоянию нравов россиян до царствования Петра Великого». Как бы кто ни думал об этих нравах, очевидно, что они могли иметь лишь крайне мало общего с нравами первобытных народов. Но Щербатов думал, что старый московский быт похож был на счастливый быт первобытных народов отсутствием в нем «сластолюбия», которое казалось ему главной причиной повреждения русских нравов.
Отсутствие сластолюбия в старой Москве вело за собою то, что «почти всякой по состоянию своему без нужды мог своими доходами проживать и иметь все нужное, не простирая к лучшему своего желания, ибо лучше никто и не знал». Молодежь воспитывалась в страхе божием, в повиновении родителям и в почтении к старшим своего рода. Щербатов с удовольствием описывает, как молодые люди каждый праздник приезжали по утрам к их старшим родственникам для изъявления им почтения, и как «ближние родственники и свойственники съезжались загавливаться и разгавливаться к старшему». С еще большим удовольствием перечисляет он «знаки благородной гордости», которая свойственна была русским боярам допетровской эпохи. Даже наиболее самовластные государи вынуждены бывали, по его словам, считаться с нею и уважать старые обычаи, «не токмо снисходя на просьбы благородных, но также производя, предпочтительно пред другими, из знатнейших родов».
Tags: Плеханов, чужое
Subscribe

  • "Падение династии Романовых", 1927 г.

  • Ой

    ООО "Курортный комплекс "Надежда" хочет потратить более 630 миллионов рублей на покупку одноразовых масок, перчаток, простыней и вот этого вот…

  • Ещё одно бесполезное сравнение

    Европейский шлях: " $22,6 млрд (624 млрд грн) - составили капитальные инвестиции в экономику Украины в 2019 году". Разорванная в клочья: Инвестиции…

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 0 comments