nilsky (nilsky_nikolay) wrote,
nilsky
nilsky_nikolay

Categories:

Темпора мутантур, а мы все те же. Часть 5

«Вопрос об отношении России к Западу во второй половине XVIII века»

XI
Петровская реформа, которую Щербатов называет нужной, но, может быть, излишней переменой, нарушила старые русские обычаи, открыла сластолюбию доступ в русские сердца, привела к упадку старинных родов и породила всеобщую погоню за наживой. Чтобы приобрести возможность покрыть свои непомерные расходы, дворяне стали подделываться к государю и вельможам. «Грубость нравов уменшилась, но оставленное ею место лестию и самством наполнилось; оттуда произошло раболепство, презрение истины, оболщение Государя и прочие: зла, которые днес (1788 г. — Г. П.) при дворе царствуют и. которые в домах велможей возгнездились».
Таковы были, по Щербатову, следствия совершенной Петром I «нужной, но, может быть, излишней перемены». Они оказались у него совсем непривлекательными. Поэтому его тоже называли иногда предшественником славянофилов. Но его взгляды не больше походят на славянофильские, чем взгляды Болтина. Со славянофилами его, как и автора» «Примечаний на Леклерка», роднит лишь консервативное настроение, да еще, пожалуй, то или другое, приуроченное к будущему времени, ожидание, вроде перенесения столицы, — славянофилы говорили: резиденции, — из Петербурга в Москву.
По приемам своей мысли, — хотя, разумеется, не по практическим стремлениям, — Щербатов опять же, как и Болтин, был учеником французских просветителей. Но между тем как Болтин, пытаясь додуматься до научного взгляда на ход истории, усвоил себе один из материалистических элементов, входивших в миросозерцание некоторых французских просветителей, Щербатов держался исторического идеализма.
Глубочайшие причины исторического движения сводились для него к переменам во взглядах людей и в их нравах. Этой точки зрения держался он, рассуждая о первобытном коммунистическом обществе, — когда оно привлекало к себе его внимание, — и на нее же становился при своей оценке Петровской реформы.
В этом отношении он снова сближался с Болтиным, не сумевшим выработать себе материалистический взгляд на историю и в конце концов остановившимся на понятии о таком взаимодействии между законами и нравами, при котором нравы имеют более важное значение, нежели законы.
Наконец, Щербатов напоминает Болтина также и склонностью своею к идеализации старых русских нравов. Но, не говоря уже о степени идеализации, психологические мотивы ее у Щербатова не те, что у Болтина.
Описывая повреждение нравов в России, Щербатов выражал горячее сожаление о том, что родовитое дворянство утрачивало свою старую благородную гордость. Болтин не жаловался на это, хотя он так же крепко дорожил дворянским званием. Сторонник чина и противник породы, он имел иное представление о дворянском достоинстве. В его представлении об этом достоинстве отсутствовал тот элемент независимости по отношению к власти, который явственно слышался в рассуждениях Щербатова. Конечно, свойственное этому последнему чувство независимости далеко не было беспредельным. Но все относительно, и наш идеолог породы все-таки очень выгодно отличался в этом отношении от идеолога чина.
Сказать, что русские нравы повредились под влиянием сластолюбия, это значит сказать: они повредились оттого, что изменились к худшему. Ведь «сластолюбие» данного общества является составною частью его «нравов». Щербатов, утверждавший, что «наука причин есть приключающая наиболее удовольствия разуму», по-видимому, сам чувствовал, что, изображая процесс повреждения русских нравов, он слишком неясно определил причины этого процесса. И, подобно всем тем из своих современников, которые не шли дальше понятия о взаимодействии между нравами и законами, он, не справившись с вопросом посредством апелляции к «нравам», тотчас же апеллировал к законодательной деятельности правительства. В ней он нашел две причины порчи дворянских нравов. Но первая из них начала действовать еще в эпоху, предшествовавшую Петровской реформе.
«Разрушенное местничество (вредное, впрочем, службе и государству) и незамененное никаким правом знатным родам, истребило мысли благородной гордости во дворянех, — говорит Щербатов, — ибо стали не роды почтенны, а чины и заслуги и выслуги; и тако каждый стал добиваться чинов, а не всякому удается прямые заслуги учинить, то, за недостатком заслуг, стали стараться выслуживаться, всякими образами льстя и угождая Государю и вельможам».
Другая причина исчезновения благородной гордости непосредственно связана была с преобразовательной деятельностью Петра. Она заключалась в том, что он заставил дворян нести солдатскую службу нередко вместе со своими холопами. Когда бывшие холопы дослуживались до офицерских чинов, они становились подчас начальниками своих господ и бивали их палками. Кроме того, поступая в солдаты, знатные молодые люди надолго отрывались от своих родственников. «Роды дворянские стали разделены по службе так, что иной однородцев своих и век не увидит», — жалуется Щербатов.
Это нанесло окончательный удар благородной дворянской гордости: «Могла ли, — спрашивает наш автор, — остаться добродетель и твердость в тех, которые с юности своей от палки своих начальников дрожали? которые инако как подслугами почтения не могли приобрести, и быв каждый без всякой опоры от своих однородцев, без соединения и защиты, оставался един, могущий предан быть в руки сильного?».
Нельзя не признать, что указание Щербатова на эти две причины делает более понятным описанный им процесс повреждения нравов. Повреждение это оказывается следствием бесправия знатных родов. Остается неясным одно, — правда, самое главное, — как же сложилось в России то соотношение общественных сил, благодаря которому знатные роды утратили все свое значение? Чтобы решить этот вопрос, Щербатову следовало бы, не ограничиваясь понятием взаимодействия, обнаружить ту более глубокую причину, которая определяет собою и нравы, действующие на законы, и законы, влияющие на нравы. А это было недоступно не только для него, но и для гораздо более глубокомысленных писателей того времени. Он ограничился сопоставлением нравов с законами, как двух параллельных причин, у которых нет общего корня. «Сказал я, — читаем мы у него, — что сластолюбие и роскошь могли такое действие в сердцах произвести; но были еще и другие причины, происходящие от самых учреждений, которые твердость и добронравие искоренили».
Не требуя от Щербатова больше того, что он мог дать, заметим, однако, что понятно, почему ретроспективный обзор учреждений, искоренивших твердость и добронравие, не простирается здесь у него дальше времени царя Федора Алексеевича. В другом месте порча дворянских нравов приурочивается у него к эпохе значительно более отдаленной, именно — к эпохе Грозного.
Недоверчивое отношение этого царя к знатнейшим боярам отнимало у них возможность служить отечеству, «ибо, — говорит Щербатов, — не токмо он повсюду Татарских Царевичей предпочитал единородцам своим князьям Российским и боярам, которые многие столетия служб своих предков считали, но даже и Сибирских князьцов, едва достойных имен человеческих, им предпочтил. Упало сердце благородных, начала истребляться приличная знатнорожденным гордость, любовь к отечеству затухла; а место их заступили низость, раболепство, старания о своей токмо собственности».
Если это так, то выходит, что повреждение нравов совершилось у нас гораздо раньше Петровского преобразования. Оказывается также, что в своем отношении к знатным родам Петр остался верным исторической традиции Московского государства, и что его преобразовательная деятельность не удовлетворяла Щербатова, главным образом, по этой причине. Идеолог породы не мог рассуждать иначе. Но если он был предтечей славянофилов, то во всяком случае не наших московских славянофилов XIX века.
Подводя итог всему, до сих пор сказанному в этой главе, надо будет признать, что на вопрос о том, желательна ли европеизация России, французские просветители единогласно отвечали в утвердительном смысле; Руссо в счет не идет, так как он не был настоящим просветителем.
Что же касается вопроса о способности России к полному усвоению западноевропейской цивилизации, то на него получался от них ответ не вполне определенный. Некоторым из них бросалась в глаза огромная разница между общественно-политическим строем России, с одной стороны, и тем же строем передовых западных стран — с другой. Весьма основательно считая третье сословие главным носителем новейшей цивилизации, они сомневались в будущности русского просвещения, так как в России сословие это было развито очень слабо или, как им казалось, совершенно отсутствовало.
Иначе отвечали на эти два вопроса тогдашние русские писатели. Некоторые из них были убеждены, что Россия, в качестве очень молодой страны, может выбрать себе любую «форму». Другие сомневались в этом, принимая в соображение известные особенности русских «нравов» и считая нравы наиболее устойчивым фактором общественного развития. А на вопрос о желательности усвоения Россией западноевропейской цивилизации они отвечали, хотя и утвердительно, однако с большими оговорками. И совершенно ясно, что, делая такие оговорки, они повиновались внушениям сословного эгоизма: полное усвоение Россией западноевропейской цивилизации справедливо представлялось им опасным для привилегий того сословия, идеологами которого они выступали.

XII
В образе мыслей всякого данного сословия (или класса) всегда есть более или менее значительные оттенки. Они вызываются тем, что внутри этого сословия никогда нет полного тождества интересов. Мы видели, что у нас идеологи породы расходились с идеологами чина. Но в рамках сословного образа мыслей могут возникнуть довольно значительные оттенки также в связи с возрастом: разногласия между «отцами и детьми» — весьма нередкое историческое явление.
Молодые, неопытные люди почти всегда обнаруживают большую склонность к увлечению отвлеченными идеями, нежели пожилые, умудренные житейским опытом. Это вовсе еще не значит, что молодежь, принадлежащая к высшим сословиям, не дорожит сословными привилегиями. Весьма нередко молодые члены данного сословия дорожат его привилегиями не меньше старых. Они просто реже задумываются о них, так как вообще мыслят более отвлеченно. Это как нельзя лучше видно на примере Н. М. Карамзина (1766 —1826).
В своих «Письмах русского путешественника» он говорит: «Все жалкие Иеремиады об изменении Русского характера, о потере Русской нравственной физиогномии, или не что иное как шутка, или происходят от недостатка в основательном размышлении. Мы не таковы, как брадатые предки наши: тем лучше! Грубость наружная и внутренняя, невежество, праздность, скука были их долею в самом вышшем состоянии: для нас открыты все пути к утончению разума и к благородным душевным удовольствиям. Все народное ничто перед человеческим. Главное дело быть людьми, а не Славянами. Что хорошо для людей, то не может быть дурно для Русских; и что Англичане и Немцы изобрели для пользы, выгоды человека, то мое, ибо я человек!»
Можно подумать, что эти строки написаны в ответ на «иеримиады» Щербатова о повреждении нравов в России под влиянием «нужной, но, может быть, излишней» реформы Петра. Называя иеремиады этого рода «жалкими», двадцатитрехлетний Карамзин резко высказывался против националистического элемента, начинавшего проникать в суждения тогдашних русских людей о Петровском преобразовании. Наши западники сороковых годов XIX века очень одобрили бы это резкое выступление. И они, конечно, охотно подписались бы под словами: «что Англичане или Немцы изобрели для пользы человека, то мое, ибо я человек».
Только Белинский, как наилучший между ними знаток истории нашей литературы, может быть, отнесся бы к понятию о «человеческом» с некоторым скептицизмом. Он был бы прав.
Приведенный мною отрывок написан Карамзиным (в Париже, в мае 1790 г.) в ответ на то замечание французского историка России Левека, что Петра нельзя назвать гениальным, так как, желая дать русским образование, он умел только подражать другим народам. Взятое само по себе, замечание это не представляется удачным. Но достаточно вдуматься в него, чтобы увидеть, до какой степени французский историк превосходил русского путешественника глубиною взгляда на Петровскую реформу и, — что еще важнее, — человечностью своего отношения к русскому народу.
Начать с того, что упрек Петру в подражательности дополняется и поясняется у Левека упреком в том, что Петр недостаточно подражал другим народам. «Чтобы заставить русских походить на другие народы, надо было, — говорит Левек, — поставить их в одинаковые с ними условия. А для этого следовало дать им свободу. Когда русские станут свободными, они сравняются с другими народами в области промышленности или даже превзойдут их. Именно Петр, так крепко державший власть в своих руках, мог заставить дворянство освободить крестьян». Он этого не сделал. Петр еще более увеличил рабство русских. Требуя, «чтобы они стали похожими на свободных людей, он налагал та них цепи и в то же время хотел, чтоб они быстро подвигались по пути развития наук и искусств». Вот почему успехи, которых он хотел для России, остались недостигнутыми. «Слишком широкие пределы его власти помешали исполнению его желаний, — превосходно говорит Левек. — ...Руками рабов он мог построить корабли, но не мог добиться того, чтобы рабы пользовались доверием иностранных капиталистов». В доказательство этого Левек приводит пример русского торгового человека Соловьева, который, — быв послан Петром по торговым делам в Голландию — сумел приобрести там и богатство и доверие со стороны голландских купцов. Но впоследствии, отказавшись дать взятку некоторым придворным Петра, он был очернен ими перед государем и получил приказ немедленно вернуться в Россию. От этого сильно пострадали интересы его голландских кредиторов и упали только что начавшиеся торговые сношения русских с Голландией.
Мысль Левека о том, что Петр, желая просветить русских, сам отчасти умножил препятствия, мешавшие развитию их естественных способностей, осталась совершенно недоступной Карамзину. Утверждая, что «путь образования или просвещения один для народов» и что «все они идут им в след друг за другом», он совершенно упускал из виду, что не всегда одинаковы те условия, при которых народы выступают на этот путь. У него оказывается, что весь вопрос сводился к вопросу о платье и бороде. «Петр Великий одел нас по-Немецки, — говорит он, — для того, что так удобнее; обрил нам бороды дли того, что так и покойнее и приятнее. Длинное платье не ловко, мешает ходить...» и т. д. Он как будто не прочитал слов Левека о том, что Петр, сняв с русских длинное платье, наложил на них новые цепи.
Другое мнение Левека, сильно удивившее нашего путешественника, состояло в том, что и без Петра русские сделали бы те же самые шаги по пути просвещения, какие сделаны были ими по его указанию. «То есть, — иронически истолковывает это мнение Карамзин, — хотя бы Петр Великий и не учил нас, мы бы выучились! Каким же образом? Сами собою? но сколько трудов стоило монарху победить наше упорство в невежестве. Следственно Русские не расположены, не готовы были просвещаться».
Если бы Левек признавал, что русские не готовы и не расположены были просвещаться, то он, конечно, попал бы в смешное противоречие с самим собою, утверждая, что русские могли обойтись без Петра. Но в том-то и дело, что он думал совсем иначе. Он высказался против Руссо, утверждавшего, что Россия не готова была для усвоения себе цивилизации. Указывая на то, что преобразовательные начинания Петра немедленно поддержаны были деятельностью талантливых русских людей, он замечал, что историки и публицисты, охотно восхваляющие государей, как будто испытывали удовольствие, клевеща на русский народ.. Предположение о том, что и без Петра русские достигли бы таких же успехов по части просвещения, основывалось у Левека на той уверенности, что еще до начала Петровской реформы в России обнаружилось сильное желание просветиться. Конечно, Карамзин мог найти эту уверенность неосновательной. Но ему во всяком случае следовало считаться с нею и, оспаривая Левека, внимательнее рассмотреть внутреннее состояние и общественные нужды России в эпоху, предшествовавшую началу реформы. Он и этого не сделал, ограничившись тем голословным утверждением, что «и в два века по естественному, непринужденному ходу вещей едва ли сделалось бы то, что Государь наш сделал в 20 лет».
Противопоставление деятельности личностей естественному ходу вещей еще не раз встретится нам в следующих томах. Теоретически оно совершенно несостоятельно. Естественный ход вещей совсем не исключает деятельности отдельных лиц, а, напротив, предполагает ее, совершаясь через ее посредство. Для историка и для социолога весь вопрос заключается в том, какие именно общественные условия вызывают деятельность данных личностей и какие содействуют и мешают ей. Однако указанное противопоставление очень долго считалось не только допустимым в теории, но и весьма глубокомысленным. И там, где мы видим, что спорящие между собою стороны признают его правомерность, нам позволительно спросить себя: какая же из них ближе к пониманию закономерности общественного развития?
Так как сознательная деятельность людей считается их свободной, т. е. незакономерной, деятельностью, то ясно, что к пониманию закономерности общественного процесса гораздо ближе те, которые апеллируют к естественному ходу вещей. Сама эта апелляция есть не что иное, как выражение смутного сознания закономерности. Вот почему приходится признать, что, делая свои возражения Левеку, Карамзин высказался как мыслитель гораздо более поверхностный, нежели этот французский историк.
В отличие от Фонвизина, Болтина и Щербатова, молодой Карамзин безусловно стоял за просвещение. Но он до последней степени отвлеченно представлял себе исторический процесс развития просвещения. «Из темной сени невежества, — напыщенно восклицал он, спустя несколько лет после возвращения из своего заграничного путешествия, — должно идти к светозарной истине сумрачным путем сомнения, чаяния и заблуждения; но мы придем к прелестной богине, придем, несмотря на все препоны, и в ее эфирных объятиях вкусим небесное блаженство». Как же именно придем? Карамзин этого не объяснил. Не подлежит сомнению одно: он думал, что в эфирные объятия богини истины мы никак не можем попасть путем практической борьбы с ее врагами. Общественная борьба оставалась явлением, совершенно недоступным его пониманию. Поселившись в Женеве, он говорил в одном из своих писем (от 23 января 1790 г.):
«В здешней маленькой Республике начинаются несогласия. Странные люди! живут в спокойствии, в довольстве, и все еще хотят чего-то». А переехав в Париж, он, ввиду тамошней, несравненно более острой, политической борьбы, говорил в одном из апрельских писем того же года: «Когда люди уверятся, что для собственного их щастия добродетель необходима, тогда настанет век златой, и во всяком правлении человек насладится мирным благополучием жизни». При таком, крайне поверхностном, понимании хода общественного развития, Карамзин мог совершенно упускать из виду те конкретные условия, в которых жили его русские современники. Но далеко не все то, что в данное время уходит из нашего поля зрения, безразлично для нас. Карамзин сильно, хотя и бессознательно, дорожил тем общественным порядком, для анализа которого не нашлось места при его крайне поверхностном взгляде на историческое движение. И когда французская революция показала ему, что политические бури могут иногда сверху донизу переворачивать данный общественный строй, он стал высказываться, как совершенно сознательный консерватор. Он писал тогда: «Революция объяснила идеи: мы увидели, что гражданский порядок священ даже в самых местных или случайных недостатках своих... Теперь все лучшие умы стоят под знаменами властителей и готовы только способствовать успехам настоящего порядка вещей, не думая о новостях».
Эпоха, в которую были написаны эти строки (1802 г.), выходит из рамок настоящей статьи: нас интересует пока лишь Карамзин Екатерининского времени. Здесь нужно только отметить, что, умудренный опытом, Карамзин, который в своих возражениях Левеку безусловно одобрял Петровскую реформу, подверг ее желчной критике в «Записке о древней и новой России». Таким образом, из поклонника прелестной богини истины и западного просвещения он превратился в Стародума и сердито отверг свое собственное старое правило: что хорошо для людей, не может быть худо для русских.

Приводится по: Г. В. Плеханов, Сочинения, Том XXII, — М., 1925
Tags: Плеханов, чужое
Subscribe

  • Аффтар, пеши исчо

    "Ты, должно быть, устал с дороги, Трэвис. Почему бы тебе не прогуляться?" "Он взял ее лицо в свои руки и, целуя, опустил на ковер перед камином."…

  • Как ковался колбасный меч империи

    Блогер mutoids слегка размышляет частью о мясе, частью о статистике, а по сути - об эффективности советской экономики. Копирую сюды,…

  • Шикарно

    Пример худ. резьбы по цитате (nikerbriker - здесь) Hу коли уж о ПССах речь зашла, то не удержусь от маленького коллажа. ;-)) "Вот что,…

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 0 comments